Одна из важнейших проблем государственного статуса и границ польских земель в европейских международных отношениях прошлого — "польский вопрос" — возникла, когда во второй половине XVIII века Речь Посполитая утратила прежнее политическое влияние и вошла в сферу интересов соседей. За 170 лет государство пережило пять разделов, утрачивало и восстанавливало территории, однако поляки не лишились национального самосознания и политической культуры — всё это время власти других стран испытывали трудности, пытаясь инкорпорировать польские земли в состав своих "владений".
Так после поражения Французской империи в Наполеоновских войнах в ходе Венского конгресса большая часть уже трижды поделённой между европейскими монархиями Польши вошла в состав Российской империи. Ассимилировать местные элиты у российской власти не вышло — поляки презирали новых господ, поэтому в 1815 году Александр I, получивший дополнительный титул польского короля, попытался договориться с народом и предложил им конституцию. Согласно документу, Польша превращалась в наследственную монархию, "навсегда соединённую с Российской империей", а её правительство не могло влиять на бюджет, войско и международную торговлю. Поляки не были довольны российским управлением и в ноябре 1830 года подняли восстание, после которого Царство польское полностью лишилось автономии и стало частью России.
В книге "Потерянное царство. Поход за имперским идеалом и сотворение русской нации (c 1470 года до наших дней)", вышедшей в издательстве Corpus и переведенной Сергеем Луниным и Владимиром Измайловым, историк и профессор Гарвардского университета Сергей Плохий рассматривает имперскую идею в истории русского национального самосознания. Во фрагменте о том, как российская элита, решая польский вопрос, обратила внимание на собственную идентичность, профессор рассказывает, что аристократия думала о создании польской конституции и Ноябрьском восстании, как события 1830-1831 годов повлияли на дискуссию вокруг политических, культурных и этнических корней имперской идеи, а также какую роль в польском вопросе сыграла "Теория официальной народности" графа Уварова.
Вольтер как‑то сострил: "Один поляк — душка, два поляка — ссора, три поляка — это уже польский вопрос" . В результате разделов Речи Посполитой (Вольтер приветствовал их начало в 1772 году) Россия приобрела гораздо больше трех поляков. Польский вопрос стал головной болью для русских самодержцев. Екатерина не желала даровать особые права недавно захваченным землям, в отличие от прежних царей, при которых вновь присоединенные окраины долгое время, иногда десятки и сотни лет, обладали широкой автономией. Так было с Гетманщиной и Прибалтийскими территориями. Присоединенные польские земли не получили какого‑либо особого статуса, что создавало напряжение в отношениях центра и новых окраин.
Тем не менее среди русских дворян — включая кое‑кого из администраторов новых земель — многие прониклись сочувствием к уязвленной шляхетской гордости. Разделы они считали несправедливыми и опрометчивыми с точки зрения интересов России в Европе. Чувство вины по отношению к плененному, но не сломленному соседу было совершенно новым для русского имперского мировоззрения. Поляки обладали аристократией и элитой, с которой трудно было говорить свысока. Речь Посполитая состоялась как региональная держава с глубоко осмысленным пониманием своей имперской "миссии", чья элита была верна "отчизне" и государству. Оформленная политическая нация не могла отказаться от мечты о независимом государстве. К тому же ее элита презирала новых господ, считая себя в культурном плане куда выше, чем завоеватели (эти чувства были намного сильнее ощущений казацкой элиты Войска Запорожского XVII века), что создало дополнительные трудности для имперского аппарата, привыкшего действовать по определенной схеме. Обычно тот заключал с местной верхушкой сделку, которая оплачивалась за счет эксплуатации низших слоев населения и утверждала высшую верховную власть Петербурга. Такую сделку предложили и шляхте, но местные элиты не были склонны согласиться на нее, а если соглашались, то надежными партнерами не были.
Польский вопрос никогда не был для России чем‑то теоретическим, оставленным для осмысления философам. Поляки не раз брали в руки оружие, стремясь не просто быть услышанными или улучшить отношения с митрополией, а чтобы сбросить российское владычество и возродить Речь Посполитую в старых границах. Они шагали вперед, при этом глядя назад, в прошлое. Для Российской империи поляки стали опасными врагами. Начало эры национализма с его упором на этнический и языковой признаки создало еще одно препятствие для успешной интеграции новых земель. Мало того, что польская шляхта была носителем политической культуры, противоположной абсолютизму, мало того, что она принадлежала к католической церкви, к которой российская православная элита всегда относилась с величайшим недоверием. Кроме всего этого поляки заложили фундамент отдельной, модерной польской идентичности: общественные институты, исторические мифы, язык, литературу и религию.
Русская имперская элита не сумела решить польский вопрос обычным путем — ассимиляцией элит завоеванных территорий. Это вынудило ее пристальнее взглянуть на собственную идентичность. Тогда‑то и была выведена новая формула: сочетание верности самодержавию и церкви с новым понятием, а именно — нации. Известная в историографии как доктрина официальной народности, она будет определять нациестроительство в России почти на столетие вперед.
В 1812 году вторжение армии Наполеона в Россию официально именовалось Польской войной, а точнее — Второй польской войной. В ходе первой (1806–1807) Наполеон разбил армию коалиции Австрии, Пруссии и России и отобрал у Пруссии доставшееся ей по польским разделам Герцогство Варшавское. Было объявлено, что целью второй кампании является восстановление Польского королевства, включая территории, отошедшие по разделам к России. Истинной же целью Наполеона, по мнению многих ученых, было вынудить Россию прекратить торговлю с Англией и затянуть у той на шее петлю континентальной блокады. Но из торговли не сделать боевой клич для французской армии и союзников в регионе, выступивших походом на Москву, кто по просьбе Наполеона, а кто по приказу. Устранение великой исторической несправедливости и восстановление Польского государства были подходящими мотивами, чтобы поднять боевой дух армии и привлечь в нее множество поляков. Сама война приобрела необходимую легитимность в глазах всего мира.
Третий раздел стер Польшу с карты Европы, и властители условились не упоминать ее ни в монарших титулах, ни в названиях присоединенных провинций. Куда труднее оказалось удалить Польшу с карты ментальной, из мировоззрения европейцев — в первую очередь самих поляков. Согласно легенде, в 1794 году разбитый русскими Тадеуш Костюшко в отчаянии воскликнул: "Finis Poloniae!" ("Конец Польше!") Позднее он уверял, что это ложь. И многие поляки отказывались признавать, что страна потеряна навсегда. Кое‑кто вступил в революционную армию Наполеона и дрался под знаменами будущего императора в Италии, в Египте и даже на Гаити. Первая строка их марша (теперь — гимна Польской Республики) гласит: "Еще Польша не погибла, коль живем мы сами".
Наполеон никогда не забывал верности польских легионеров и то, ради чего они боролись. Выступая перед депутатами сейма Герцогства Варшавского в первые дни войны, повелитель Европы напомнил о храбрости польских частей Великой армии и обещал воплотить их мечту в жизнь. Император сказал: "Я люблю вашу нацию. Вот уже в течение шестнадцати лет я видел ваших воинов, сражавшихся со мной на полях Италии и Испании. Я аплодирую вашим поступкам. Я одобряю все усилия, которые вы намерены употребить, и сделаю все, от меня зависящее, дабы поддержать ваши намерения. Если старания ваши будут единодушны, можете питать надежду заставить ваших врагов признать ваши права".
Намерения и права, которые имел в виду Наполеон, нашли отражение в докладе, подготовленном немного ранее в сейме:
Мы восстановляем Польшу на твердыне права, данного нам природой, на объединениях наших предков, на святом праве, признанном всем миром, которое было купелью рода человеческого. Восстановляем Польшу не только мы, вкушающие сладость ее возрождения, но и все жители различных стран, ожидающих своего освобождения... Несмотря на продолжительную отторгнутость, жители Литвы, Белой Руси, Украины, Подолии и Волыни — наши братья. Они поляки, как и мы, они имеют право пока звать себя полякам.
Наполеон сообщил депутатам, что не может нарушить данное Австрии слово. С Австрией у него мир, поэтому об австрийской части Польши нечего и говорить. Но с русской частью таких трудностей нет. Император продолжал: "Пусть Литва, Самогити, Витебск, Полоцк, Могилев, Волынь, Украина и Подолия одушевляются тем же духом, который встретил я в великой Польше, и Провидение увенчает успехом святое ваше дело".
12 (24) июня 1812 года Великая армия пересекла Неман и начала поход вглубь России по землям, отнятым Екатериной II у Речи Посполитой. Жители Герцогства Варшавского волновались и ждали восстановления своего государства и воссоединения с братьями по ту сторону границы. Поля‑ ков в рядах Великой армии насчитывалось около 80 тысяч — каждый девятый солдат. Неудивительно, что первая битва русской и французской армий в конце июня была, по сути, сражением русских и польских соединений. То, что для стороннего наблюдателя выглядело противостоянием Наполеона и Александра, на деле было схваткой польских улан и казаков (главным образом донских, но также и украинских). Они продолжили свою вековую войну все там же — на восточных окраинах бывшей Речи Посполитой. Казаки победили, однако вынужденно отошли. Бой они завязали только для того, чтобы армия Багратиона могла отступить вглубь страны.
Вторжение Наполеона и оставление Москвы после ничего не решившей Бородинской битвы в сентябре 1812‑го возбудили в русских сильные патриотические чувства, смешав их с антифранцузскими и антипольскими настроениями, которые укреплялись в России с 90‑х годов XVIII века. Русская пропаганда, которую возглавил адмирал Александр Шишков — новый государственный секретарь и глава "русской партии" при дворе, — остро нуждалась в символах патриотизма. Она обрела их в истории борьбы с польскими интервентами в Смутное время. В манифесте от 6 июля Александр I призывал "верных сынов России" и "народ русской, храброе потомство храбрых славян" встать на бой с неприятелем. "Да встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном — Палицына, в каждом гражданине — Минина", — писал Шишков, приводя в пример вождей ополчения двухсот‑ летней давности. С взятием Москвы Наполеоном в древнюю столицу впервые за двести лет вошли иноземные войска. Параллель между захватом Москвы поляками в 1612‑м и французами в 1812‑м была неизбежна.
Сдача Москвы Великой армии в сентябре 1812 года казалась концом России, но обернулась предвестием краха империи Наполеона. Император ожидал, что русские сдадутся и начнут переговоры. Но ничуть не бывало. Русские повторили уловку скифов: в VI веке до н. э. скифская конница носилась по Понтийской степи, уклоняясь от решительного сражения с войском персидского царя Дария Великого. Русские также применили тактику выжженной земли — не щадили ничего, начиная с деревень и заканчивая Москвой. Русские лазутчики подожгли Москву, вынудив Наполеона покинуть Кремль. Император не ожидал такой бестактности от противника, как будто поверженного. Он очутился в западне.
Русская армия избегала сражения, припасы истощались, Петербург был недостижим для уставшей и значительно уменьшившейся армии. В Москве стало холодать, а зимним обмундированием Великая армия как следует не запаслась. В середине октября Наполеон приказал армии отступать к границам России. Войска Кутузова заставили французов уходить по той же дороге, по которой они пришли в Москву. Все вокруг было разорено и сожжено еще во время летнего наступления Великой армии. Измученные голодом и холодом, набегами казаков и партизан, покорители Москвы покидали Россию. К концу декабря, через три месяца после взятия Москвы, границу в строю пересекли немногим более 20 тысяч человек. Остальные погибли, попали в плен либо двигались разрозненными группами. Великой армии больше не существовало.
В декабре 1812 года Александр I издал манифест к жителям Польши. Царь обращался к ним, словно к близким родственникам — почти братьям, — обещая амнистию солдатам Наполеона. Текст гласил: "Надеемся, что сие наше чадолюбивое и по единому подвигу милосердия содеянное прощение приведет в чистосердечное раскаяние виновных, и всем вообще областей сих жителям докажет, что они, яко народ издревле единоязычный и единоплеменный с россиянами, нигде и никогда не могут быть толико счастливы и безопасны, как в совершенном во едино тело слиянии с могущественною и великодушною Россиею". Замешанная на панславизме идея русско‑польского братства, воспетая придворным поэтом Василием Петровым в 1793 году — по случаю второго раздела, — теперь обретала вторую молодость. Укрепило ее и сознание близости двух языков.
Александр думал, что знает, чем купить поляков. Он предложил создать Царство Польское (по‑польски "королевство"), идея была одобрена на Венском конгрессе 1814–1815 годов — съезде держав‑победительниц, установившем границы в Европе после наполеоновских войн. Герцогство Варшавское разделили, и около 80% достались России, отдельные части — Пруссии и Австрии. Столицей "Конгрессовки" сделали ту же Варшаву. Александр, не отрекаясь от императорского титула, принял еще один — царя Польского. Таким образом, создалось подобие династической унии. Кроме того, государь сделал шаг к осуществлению своей мечты стать конституционным монархом: если нельзя им быть в России, то можно хотя бы в Польше. Он даровал новым подданным довольно либеральную конституцию, по которой собирался сейм, назначалось свое правительство, учреждалась административная структура и даже существовала собственная армия. Намерение Екатерины II добиться однородности в империи было отброшено ради польской исключительности, защищенной теперь конституцией. Александр надеялся, что однажды вся империя получит конституцию. Как выяснилось, произойдет это лишь в начале XX века.
На берегах Вислы царило ликование — русский царь восстановил Польшу. К полякам вернулись большая часть земель наполеоновского Герцогства Варшавского. Но радость быстро сошла на нет, ведь польское правительство не распоряжалось ни бюджетом, ни войском, ни международной торговлей. Напротив, назначенные из Петербурга сановники выходили за рамки своих полномочий, а великий князь Константин Павлович, командующий польской армией, заслужил дурную репутацию среди шляхты из‑за своей грубости. Что еще хуже, Варшава не имела никаких полномочий на бывших польских землях, присоединенных к России после разделов. Подрастала молодежь, и в ее среде возникали тайные общества ради возрождения Польши в границах 1772 года. Власти сурово карали заговорщиков, что только углубляло чувство разочарования в Царстве Польском.
Конституционный эксперимент выглядел все неубедительнее не только в Польше, но и во всей империи. Консервативная часть русского общества вообще противилась идее конституционализма. Сторонников прогресса не устраивало, что конституцию даровали только полякам, а русским — нет. И тех и других крайне беспокоили слухи о намерении монарха передать Царству Польскому земли, взятые Россией в ходе второго и третьего разделов.
В 1819 году общие опасения сформулировал виднейший историк того времени Николай Карамзин. В записке, озаглавленной "Мнение русского гражданина" он предостерегал царя от того, что, по его мнению, было равносильно разделу российской территории: "Скажут ли, что она [Екатерина. — Ред.] беззаконно разделила Польшу? Но Вы поступили еще беззаконнее, если бы вздумали загладить ее несправедливость разделом самой России". Затем Карамзин подчеркнул, на‑ сколько коварным может быть обращение к историческим доводам вообще: "Старых крепостей нет в политике — иначе мы долженствовали бы восстановить и Казанское, Астраханское царство, Новгородскую республику, Великое княжество Рязанское и так далее". К тому же и по старым крепостям Белоруссия, Волыния, Подолия, вместе с Галициею, были некогда коренным достоянием России. Если Вы отдадите их, то у Вас потребуют и Киева, и Чернигова, и Смоленска — ибо они также долго принадлежали враждебной Литве".
Автор многотомной "Истории государства Российского", выходившей с 1816 по 1826 год не ограничился только историческими аргументами. Карамзин настаивал, что государю, правящему Россией и Польшей, надлежит избрать сторону "истинного отечества — доброй, сильной России". И предупреждал насчет шляхты западных губерний: "Литва, Волыния желают Королевства Польского, но мы желаем единой Империи Российской". Отдав эти земли Польше, Александр создал бы угрозу России: "Поляки, законом утвержденные в достоинстве особенного, державного народа, для нас опаснее поляков‑россиян". Наконец, Карамзин решительно отвергал популярный в то время панславизм: "Нет, Государь, никогда поляки не будут нам ни искренними братьями, ни верными союзниками. Теперь они слабы и ничтожны — слабые не любят сильных, а сильные презирают слабых; — когда же усилите их, то они захотят независимости, и первым опытом ее будет отступление от России, конечно не в Ваше царствование, но Вы, Государь, смотрите далее своего века..."
Время отчасти подтвердило правоту Карамзина. При Александре в Польше было тихо, но через пять лет после его смерти, последовавшей в 1825 году, поляки взялись за оружие. В ноябре 1830 года группа молодых военных задумала убить своего командира, великого князя Константина Павловича, и разжечь мятеж, ставший известным как Ноябрьское восстание. Великий князь бежал из дворца невредимым, но фасад династической унии России и Польши обрушился. Сейм, созванный мятежниками, провозгласил отделение Царства Польского от России и заявил претензии на территории, принадлежавшие Речи Посполитой до разделов, но не вошедшие в Царство Польское. Восставшие послали войска и подкрепление в Литву, Беларусь и Украину и выбрали делегатов для поездки в Петербург с требованием вернуть территории.
Николай I, наследовавший Александру I, взошел на трон в разгар антимонархического восстания декабристов, подготовленного либерально настроенными русскими офицерами. В новом мятеже он увидел еще одну угрозу своей самодержавной власти и переговоры отверг. К его изумлению, армия "бунтовщиков" показала себя достойным противником. После нескольких месяцев сражений русская армия не смогла взять Варшаву. В Литве правительственные части, страдавшие от атак поляков, с трудом удерживали Вильно. Шляхта развернула партизанскую войну в белорусских губерниях, а также на Волыни и Подолье, изводя стычками русские части и нарушая связь между ними.
В июне 1831 года Николай назначил на польский фронт нового командующего — генерал‑фельдмаршала Паскевича‑Эриванского (почетный титул тот получил за взятие Эривани (Еревана) в ходе русско‑иранской войны). Паскевич происходил из казацкого рода с Гетманщины и был главнокомандующим русскими войсками на Кавказе. Император доверял Паскевичу и не скупился на пополнение армии. Фельдмаршалу удалось переломить ход войны. В августе 1831 года русские войска осадили Варшаву. Поляки оказывали героическое сопротивление, отказались сдать город. Генерал Юзеф Совинский ответил на предложение о сдаче шуткой: не может сойти с места, ведь русское ядро оторвало ему ногу еще у Бородина. Само собой, в Бородинской битве он участвовал на стороне Наполеона. Паскевич одну за другой преодолевал линии обороны. Варшава пала 8 сентября по новому стилю. Паскевич написал в донесении Николаю: "Варшава у ног Вашего Императорского Величества". Через месяц мятежники оставили безнадежную борьбу. Что дальше? Если до Ноябрьского восстания власти могли надеяться подкупить поляков широкой автономией и дарованной конституцией и тем самым покончить с их суверенитетом, теперь эти иллюзии рассеялись.
Весть о падении Варшавы вызвала ликование не только при дворе в Петербурге. Лучшие стихотворцы эпохи откликнулись брошюрой "На взятие Варшавы". В нее включили одно произведение Василия Жуковского, самого почитаемого на тот момент поэта, и два — Пушкина, куда более талантливого и куда менее благонадежного, с официальной точки зрения. Брошюру одобрил лично император.
Жуковский приветствовал взятие Варшавы, ставя эту победу в один ряд с прежними военными успехами империи. Он проводил параллель между завоеванием Польши и разгромом персов и турок на Кавказе тем же Паскевичем. В пушкинских "Клеветникам России" и "Бородинской годовщине" звучал другой лейтмотив, вернее, два. Первый — отповедь Франции и вообще Западной Европе за разжигание ненависти к России. Второй касался именно Польши. Пушкин видел польский вопрос тесно связанным с русским вопросом. Поляки, с его точки зрения, посягали на коренные русские земли, на которых разворачивались важнейшие события отечественной истории. В том числе на Киев, в его глазах — древнюю столицу Руси и мать городов русских, — а также земли Гетманщины, приведенные в подданство Москвы Богданом Хмельницким, мятежным казаком, ставшим символом русского единения. Поэт вопрошал:
Куда отдвинем строй твердынь?
За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?
Признав мятежные права,
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев дряхлый, златоглавый,
Сей пращур русских городов,
Сроднит ли с буйною Варшавой
Святыню всех своих гробов?
Ноябрьское восстание и подавление его Пушкин назвал "спором славян между собою". Конфликт разгорелся вокруг российского плана объединения славян. "Славянские ль ручьи сольются в русском море? Оно ль иссякнет?" — вот как он изобразил то, за что бились "кичливый лях" и "верный росс". Жуковский просто укреплял империю, а Пушкин защищал единую русскую нацию и видел общеславянскую. Пушкин считал, что в польско‑русской борьбе решается судьба славянства вообще, частицей русской политической нации станет каждый славянин. В этом он вторил Василию Петрову и его стихам о втором разделе Речи Посполитой. Петров мечтал, что поляки прежде остальных вступят на путь растворения в том, что Пушкин назовет "русским морем".
Национальная мобилизация Польши в эпоху наполеоновских войн и последовавшее восстание 1830–1831 годов побудили русских людей задуматься над политическими, культурными и этническими корнями новой имперской идентичности. Процесс начался с нашествия Наполеона, набрал скорость во время конституционного эксперимента Александра I в Царстве Польском. Еще одним толчком стала теория официальной народности (окрещенная так историками), сформулированная графом Сергеем Уваровым, министром народного просвещения. Уваров писал царю, что началами, на которых зиждется просвещение русского народа — и русская идентичность вообще, — остаются православие, самодержавие и народность. Именно народность стала принципиальным новаторством Уварова — она и дала имя всей триаде.
Впервые политическую идеологию и русскую имперскую идентичность Уваров описал в докладе, представленном Николаю в марте 1832 года, будучи товарищем министра просвещения. Став министром, граф представил окончательную версию своего текста 19 ноября 1833 года. Три упомянутые начала Уваров назвал "якорем нашего спасения" — единственным средством против "всеобщего падения религиозных и гражданских учреждений в Европе". Причиной такого коллапса он считал Великую французскую революцию и ее последствия. России надлежало тщательно оберегать свои национальные ценности, которые если и не были уничтожены, то были вытеснены в последние десятилетия. Их также необходимо привести в согласие с "настоящим расположением умов".
Откуда Уваров черпал вдохновение? Бывший дипломат, назначенный в Париж в разгар наполеоновских войн, он восхищался Франсуа Гизо — ключевой фигурой в Июльской революции 1830 года во Франции. Гизо был одним из лидеров консервативного крыла французских либералов. Как Екатерина II искала у Вольтера и других философов наставлений по реформированию империи в соответствии с универсальными принципами Просвещения, так Уваров нашел в Гизо пример средней позиции между крайностями консерватизма и революции. Русский министр пристально следил за тем, как Гизо создавал общегосударственную систему образования (в середине 30‑х годов они занимали аналогичные посты). С другой стороны, он отвергал то, что считал претензиями французов на изобретение универсальной модели образования, пригодной для всего мира.
Он ставил в вину французам незнание других европейских стран и отсутствие к ним интереса. Он обратил свой взор на Германию в поисках альтернативы французским обобщениям. Путеводную звезду Уваров нашел в Германии — в трудах филолога, философа и поэта Фридриха Шлегеля, который превозносил национальную культуру и традиции. Шлегель стал одним из первых творцов модели нации, основанной на общности языка и обычаев. Шлегель, в свою очередь, испытал влияние Иоганна Готфрида Гердера, создавшего романтическую концепцию нации. По Гердеру, законность государству придавал только народный дух (Volksgeist), и каждый народ имел право на свою государственность. Шлегель грезил о германском национальном государстве, объединенном вокруг Австрии, которая лучше других сохранила средневековый институт династической преемственности, аристократию и религию. Шлегель и Уваров встретились в Вене, где Уваров состоял в 1807–1809 годах при посольстве. Это было время антифранцузских коалиций в Европе, сблизивших Россию и Австрию. Вдохновленный примером Гизо, создателя единой системы образования во Франции, и Шлегеля, апологета этнической природы нации, Уваров решил сформулировать принципы народного просвещения в России. Он искал формулу, по которой лучшие достижения европейской традиции могли бы ассимилироваться к пользе народа. В докладе царю министр вопрошал: "Как учредить у нас народное воспитание, соответствующее нашему порядку вещей и не чуждое европейского духа? По какому правилу следует действовать в отношении к европейскому просвещению, к европейским идеям, без коих мы не можем уже обойтись, но которые без искусного обуздания их грозят нам неминуемой гибелью?" И сам же отвечал: "Углубляясь в рассмотрение предмета и изыскивая те начала, которые составляют собственность России (а каждая земля, каждый народ имеет таковой палладиум)". Согласно Уварову, ими были православная вера, самодержавное правление и народность.
"Без любви к вере предков народ, как и частный человек, должны погибнуть", — писал граф. Это казалось ему очевидной и неопровержимой истиной. Куда сложнее он строил оборону самодержавия — начала, подвергнутого критике не только за границей, но и в России, особенно в свете идей Александра I о конституционной монархии. "Самодержавие представляет главное условие политического существования России в настоящем ее виде. Пусть мечтатели обманывают себя самих и видят в туманных выражениях какой‑то порядок вещей, соответствующий их теориям, их предрассудкам; можно их уверить, что они не знают России, не знают ее положения, ее нужд, ее желаний". Министр утверждал, что попытки ограничить царскую власть разрушают отношения внутри государства и затрудняют развитие империи. Он полагал, что русский народ, за небольшим исключением, разделял его мнение, что подрывать основы самодержавия опасно.
Хотя народность объявлялась основой русского мировоззрения, сам Уваров определил ее на последнее место в цитируемом докладе Николаю I. Автор не видел в ней подобие современного национализма. "Народность" он понимал как национальную традицию, укорененную в русской истории, между престолом и церковью.
Как ни странно это покажется сейчас, но для того времени это было обычным делом: программу национального строительства Уваров написал на французском, который все еще оставался более привычным для русской аристократии.
Из‑под пера графа вышла nationalité, переведенная в его канцелярии словом "народность". Скорее всего, Уваров имел в виду русский образ жизни. Слово "народность" в таком значении впервые, видимо, употребил в письме известный поэт Петр Вяземский: "Зачем не перевести nationalité — народность? Поляки сказали же narodowość. Поляки не так брезгливы, как мы, и слова, которые не добровольно перескакивают к ним, перетаскивают они за волосы; и дело с концом". Это письмо Вяземский послал из Варшавы, где трудился над конституционными замыслами Александра I.
Слово "народность" довольно скоро прижилось. В 1825 году Пушкин заметил, насколько распространено это слово и насколько размыто его значение. "С некоторых пор вошло у нас в обыкновение говорить о народности, требовать народности, жаловаться на отсутствие народности в произведениях литературы — но никто не думал определить, что разумеет он под словом народность. Один из наших критиков, кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной истории, другие видят народность в словах, то есть радуются тем, что, изъясняясь по‑русски употребляют русские выражения", — писал поэт.
Согласно Уварову, народность — традиционный образ жизни, смысл в сохранении двух других элементов русской идентичности — православия и самодержавия — в эпоху, когда повсюду внедряются новые европейские идеи. Если в Европе идея нации органически связана с принципом народного представительства и превращалась в антоним абсолютизма, в России ей надлежало укрепить неограниченную власть монарха. Граф не стремился оправдывать абсолютизм божественным правом, что было привычным объяснением в то время, и не обращался к аргументам церкви. Напротив, он связал самодержавие и народность, заявив, что "вопрос о народности не имеет того единства, какое представляет вопрос о самодержавии; но тот и другой проистекают из одного источника и совокупляются на каждой странице истории русского народа". Однако он не дошел до утверждения, что источником самодержавия является русский народ.
Уваров избирательно подходил к укоренению западной идеи национальности в России. Не перенимал идеализацию национального языка и культуры Шлегелем. Он говорил о приверженности старинным началам. Пестрота народов и религий в Российской империи делала ставку на этническую определенность русских весьма рискованной. Ноябрьское восстание 1830 года убедительно показало, чем это могло обернуться. Никто не мог гарантировать и того, что в будущем русский национализм не увидит отличия между пользой для на‑ рода и для царя, правами одного и другого. Уваров припрягал народность к самодержавию в интересах последнего. Доклад он свой закончил словами о своей ответственности "перед Богом, государем и отечеством". Эти слова напоминали "веру, отечество и государя" адмирала Шишкова, возглавлявшего государственную пропаганду во время войны с Наполеоном, и показывали укорененность триады в российской традиции.
Несмотря на консервативные намерения Уварова, он ввел в русский политический словарь понятие народности и тем проложил путь для европейского национализма. Если Феофан Прокопович, главный идеолог Петра I, отдавал предпочтение "отечеству", то Уваров строил на фундаменте, заложенном еще "Синопсисом" 1674 года, в котором мы видим бенефис славено‑российского "народа". Каким значением наполнится на практике термин "народность"? Пока было не ясно. Не понимали этого слова точно ни граф, ни царь, которому тот адресовал свой доклад. Дебаты о народности и ее политическом смысле займут несколько десятилетий. Каковы пределы русской нации? Хватит ли подданному верности престолу и православию, чтобы к ней принадлежать, — или же "русскость" должна подразумевать и нечто другое: происхождение, этничность, язык, культуру? Нигде этот вопрос не стоял так остро, как на бывших восточных окраинах Речи Посполитой после польского восстания 1830–1831 годов.