Как шурупы и гайки помогли овладеть фортепиано лишенному чувства гармонии Кейджу, как "мебельная музыка" предвосхитила эмбиент и как исполняются произведения, которые невозможно сыграть, в отрывке из книги композитора и музыкального критика Стюарта Исакоффа "Громкая история фортепиано. От Моцарта до современного джаза со всеми остановками". Книга выходит на этой неделе в издательстве CORPUS.
Гармоническая красота произведений импрессионистов и их последователей завораживала слушателей. Но в арсенале алхимиков были и другие инструменты для создания чудесной, ирреальной атмосферы. Если Дебюсси мечтал о фортепиано без молоточков, то "подготовленное фортепиано" американского композитора Джона Кейджа (1912–1992) состояло, кажется, только из них одних. Вместо привычного плавного теплого звучания этот инструмент предлагал многообразие резких, звонких, отрывистых стуков и грохотов, будто пришельцы вывалили прямиком в его нутро целую кучу своих инопланетных погремушек.
На самом деле внутрь фортепиано забрался сам Кейдж и засунул между струн массу посторонних предметов: шурупов, гаек, кусков резины. Получившиеся в результате этого звуки чем-то напоминали индонезийский гамелан — тот самый, который на Всемирной выставке 1889 года так заинтриговал Дебюсси. Но если французскому композитору хотелось с помощью новых музыкальных формул расширить набор доступных музыкантам созвучий, то Кейдж фактически отменил саму идею созвучий, вместо этого сосредоточившись на отдельных звуках самых разнообразных тонов и частот.
Свое "подготовленное фортепиано" композитор впервые представил на суд публики в 1938 году, после того как танцовщица Сивилла Форт попросила Кейджа сочинить музыку для одного из своих хореографических перформансов. С тех пор кто только его не использовал — от академического композитора Джорджа Крамба до Дэвида Боуи и рок-групп Grateful Dead и Velvet Underground. На внутреннюю обложку своих "Сонат и интерлюдий" Кейдж поместил схему фортепианных струн и инструкции, куда именно нужно вставлять те или иные объекты. Однако описания даны в основном нечеткие и расплывчатые, и, как свидетельствуют воспоминания композитора о его ранних опытах, это сделано сознательно. В предисловии к "Хорошо препарированному фортепиано" Ричарда Банджера он писал: "Решив изменить звук фортепиано, чтобы тот подходил для ‘Вакханалии’ Сивиллы Форт, я прежде всего отправился на кухню, взял оттуда блюдо для пирога, положил его на струны рояля и сыграл несколько нот. Звук изменился, но из-за колебаний блюдо внутри рояля все время меняло свое положение, и некоторые ноты, которые поначалу звучали необычно, вскоре вновь принялись звучать самым обыкновенным образом. Тогда я попробовал гвозди, но они проваливались между струн — это тоже не подходило. И тут меня осенило: шурупы и болты наверняка подойдут идеально! Так оно и вышло. И уж в окончательный восторг я пришел после того, как понял, что один-единственный объект внутри инструмента дает ему возможность издавать два разных звука, звонкий и глухой: последний появлялся при нажатии левой педали... Когда я впервые засунул посторонние предметы между фортепианных струн, это было продиктовано желанием изобрести новый звук (и иметь возможность при необходимости его воспроизводить). Но после того, как эта практика прижилась и приобрела известность, стало понятно, что не существует не только двух одинаковых пианистов, но и двух одинаковых роялей! Поэтому вместо воспроизводства одного и того же звука музыканты получили возможность изобретать свои, новые звуки буквально на каждом выступлении".
Этот подход к звукоизвлечению был вполне естественной находкой Кейджа. Еще в юности, проходя курс обучения у Шенберга, он осознал, что "никогда... не обладал чувством гармонии. Поэтому Шенберг говорил мне, что я всегда буду упираться в стену". Однако он перепрыгнул эту стену, отбросив прочь гармонию как таковую и полностью перепридумав сам процесс композиции. Это было настоящее духовное путешествие.
В районе 1950 года, вспоминал Кейдж, он был "очень смущен и взволнован. Сама концепция искусства как способа общения людей друг с другом казалась мне ложной". В поисках более правдоподобных концепций он обратился к восточной философии, а также изучал труды Олдоса Хаксли, Шри Рамакришны и Дайсэцу Судзуки, видного популяризатора дзен-буддизма. В итоге целью искусства Кейдж постановил достижение "трезвости и ясности мысли, как у пророка Даниила в яме с львами или у Ионы в чреве китовом. В конце концов, с акустической точки зрения мы чуть ли не каждый день оказываемся в той же ситуации, что и они", — утверждал композитор, имея в виду, что мы окружены огромным количеством раздражающих звуков, и защититься от них можно, лишь поменяв свои внутренние установки. "Стало понятно, что трезвый ум будет освобожден от приязней и неприязней, — заключал он, — и полностью открыт миру, а значит, способен воспринять божественное вмешательство". Словом, нужно было перестать сопротивляться тому, над чем ты все равно не властен.
Эта мысль радикально противостояла всем предшествующим представлениям о природе музыки. Игорь Стравинский однажды написал, что "шелест листьев на ветру, журчание ручья и пение птиц — всего лишь обещание музыки; чтобы сдержать его, нужен человек, который не просто слышит голоса природы, но ощущает необходимость их упорядочить". Джон Кейдж не ощущал такой необходимости. Он просто воспринимал все слышимые звуки, от шума голосов в заполненном помещении до воя пожарных сирен (его квартира на Манхэттене находилась как раз напротив пожарной части). Весь музыкальный мир Кейдж поставил на уши своей фортепианной пьесой 4’33, в которой пианист неподвижно сидел перед инструментом на протяжении этого самого промежутка времени, позволяя таким образом зрителям вслушаться в "музыку" повседневных звуков, которые их окружают (от покашливания и почесывания посетителей концерта до доносящегося снаружи гула дорожного движения). На премьере композиции в Вудстоке, Нью Йорк, в 1952 году пианист Дэвид Тюдор просто опустил, а потом поднял крышку фортепиано, обозначив начало и конец исполнения.
Эмоциональная сила этой музыки достигалась благодаря предельной интенсификации конкретного момента вне зависимости от того, что этот момент в себе несет, и вне всякой связи с традиционными аспектами музыкантского ремесла, такими как форма, ритм или гармония; у Кейджа все они отодвигались далеко на второй план. Чтобы определить музыкальные параметры той или иной композиции, он порой подбрасывал монетку и затем сверялся с "И-Цзин", китайской Книгой перемен. Однажды он сочинил пьесу для двенадцати радиоприемников, непосредственное звучание которой, разумеется, зависело от содержания эфира соответствущих радиостанций в тот или иной отрезок времени. Слушатели реагировали по-разному — кто-то пытался сконцентрироваться на происходящем, другие испытывали благоговейный страх, но для Кейджа в любом случае всегда был чрезвычайно важен этот элемент непредсказуемости, загадочности, непонятности. Как и его друг и коллега Мортон Фелдман, он верил, что музыка находится вне пределов человеческого разумения. "Самым замечательным в 1950-е годы, — говорил Фелдман, — было то, что на короткое время — скажем, недель на шесть, не более, — все перестали понимать искусство!"
Помимо композиции для Сивиллы Форт самые известные кейджевские произведения для подготовленного фортепиано — это игривые "Сонаты и интерлюдии" (1946–1948). Конечно, инструменты "препарировали" и до Кейджа — в частности, в моцартовские времена в моду вошли так называемые янычарские эффекты. Кроме того, кумир Кейджа, композитор рубежа XIX–XX веков Эрик Сати, сочинил "Плот медузы" — пьесу, для исполнения которой на фортепианные струны нужно было класть листы бумаги. Подобным же образом со звучанием инструмента экспериментировали Морис Равель, бразилец Эйтор Вилла-Лобос, а также американский бунтарь Генри Коуэлл. Пожалуй, именно Коуэлл (1897–1965) был самым предприимчивым; некоторое время Кейдж состоял у него в обучении и в итоге отозвался о нем как о человеке, который "заново открыл американскую музыку".
Среди новшеств Коуэлла был так называемый кластерный аккорд, достигаемый ударом по клавиатуре сжатым кулаком или предплечьем. В "Эоловой арфе" он играл на фортепиано, руками перебирая его струны: в итоге получалось нечто вроде того, что описал в одноименном стихотворении Сэмюель Тейлор Колридж: "Такие нежно-колдовские звуки в час сумеречный эльфы издают, несомы ветерком из царства фей"1. В The Banshee Коуэлл и вовсе тер струны, имитируя таким образом стоны и рыдания главной героини. Совокупность всех подобных исполнительских техник получила общее название "струнное фортепиано".
Оба — и Кейдж, и Коуэлл — оказали огромное влияние на композиторов, которые стремились запечатлеть и увековечить в своей музыке конкретный, преходящий момент времени. Таков, например, Терри Райли (р. 1935), чья ритмически настойчивая композиция In C для ансамбля из тридцати пяти музыкантов (впрочем, допустимо и меньшее, и большее количество) часто считается первым примером минимализма в музыке. А еще Стив Райх (р. 1936), Филип Гласс (р. 1937) и Джон Адамс (р. 1946). Все они гипнотизировали слушателей короткими повторяющимися музыкальными отрывками, медленно изменяющимися и мутирующими по мере исполнения.
К примеру, в Piano Phase (1967) Райха перекрещивающиеся музыкальные узоры "сдвигаются по фазе" относительно друг друга, словно железнодорожные вагоны, расцепившиеся на повороте. Ничем более не связанные, они образуют новые, постоянно меняющиеся пространственные взаимоотношения. Неторопливость этого процесса для Райха была очень важна. "Чтобы облегчить слушателю внимательное, тщательное погружение в материал, все музыкальные процессы должны осуществляться постепенно", — писал он. А слушательский опыт, по его мнению, должен быть сродни "стоянию у кромки океана и наблюдению за тем, как ноги постепенно омываются водой и тонут в песке". Если Гласс увлекался индийскими рагами, то Райх — звучанием африканских барабанов. Кроме того, он признавался, что так и не смог освоить многие традиционные западные исполнительские техники; в этом контексте и Райх, и Гласс сумели обратить свою слабость в силу.
Предтеча минимализма
Эрик Сати предвосхитил многие модные современные музыкальные формы, например эмбиент или минимализм. Он с гордостью сочинял своего рода "мебельную" музыку — звуки, которые просто висели в воздухе, не требуя слушательского внимания, а также создавал композиции неограниченной (или почти неогранченной) продолжительности, например Perpetual Tango, которое в зацикленном виде повторялось до бесконечности, или Vexations (1893), которое предполагалось исполнять восемьсот сорок раз подряд.
История не сохранила сведений о том, исполнялись ли Vexations от начала до конца при жизни Сати, но 9 сентября 1963 года в ньюйоркском Pocket Theatre произведение было сыграно целиком, причем в деле принимала участие целая сборная команда пианистов: Джон Кейдж, Дэвид Тюдор, Кристиан Вольфф, Филип Корнер, Виола Фарбер, Роберт Вуд, Макрей Кук, Джон Кейл, Дэвид дель Тредичи, Джеймс Тенни, Джошуа Рифкин и Говард Кляйн, музыкальный обозреватель New York Times, который был командирован, чтобы написать об этом представлении статью. Согласно Кейджу, энтузиазм Кляйна несколько превышал его исполнительские способности. Как бы там ни было, концерт длился с шести вечера до 12:40 следующего дня. Входной билет, как рассказывал Джон Кейл, стоил пять долларов, однако посетителям возмещалось по пять центов за каждые двадцать минут, которые они выдерживали в зале, а тем, кто оставался до самого конца, сулили еще и призовые двадцать центов сверху. Целиком представление высидел один человек — актер по имени Карл Шенцер; этот подвиг позволил ему через некоторое время стать гостем телешоу "У меня есть тайна". Поп-арт-художник Энди Уорхол рассказал писателю Джорджу Плимптону, что посетил премьеру Vexations как раз тогда, когда монтировал фильм "Спи", знаменитый своей монотонной структурой.
Впрочем, в истории музыки идеи минимализма всплывали в самые разные времена. Композитор XVII века Генри Перселл сочинил Fantasia Upon One Note, в которой означенная нота звучала на протяжении всего произведения. "Болеро" Мориса Равеля состоит из мелодии и ритмического рисунка, который красной нитью проходит через всю композицию, а в финале достигает яркой кульминации. Сам Равель был шокирован популярностью этой своей работы. "Похоже, я написал только один шедевр — ‘Болеро’, — говорил он своему коллеге Артюру Онеггеру. — Жаль только, что в нем совсем нет музыки". Между тем равелевский "Вальс", в котором легкий салонный вальсок постепенно наращивает энергию и к концу достигает поистине раблезианских пропорций, тоже явно близок минимализму. Композитор называл его "фантастическим водоворотом роковой неизбежности"...