Переводчик романов Умберто Эко Елена Костюкович рассказала в интервью РИА Новости о том, как с помощью текста можно вернуть давно ушедших близких, о том, кого из русских авторов читают за границей, каков Умбэрто Эко в жизни и почему философы — самый опасный народ.
Благодаря Елене Костюкович, мы читаем знаменитого итальянца Умберто Эко по-русски с восхищением, абсолютно доверяя переводчику, чувствуя, что она понимает, передает смысл и стиль его романов. На прошедшей выставке нон-фикшн Костюкович представила свою собственную книгу — интеллектуальный триллер "Цвингер". Отчасти автобиографический, так как главный герой, как и автор, знакомится с таинственным архивом деда, нашедшего во время Второй мировой войны сокровища Дрезденской галереи. Пока Елена не уехала в Милан, где живет уже почти 30 лет, корреспондент РИА Новости встретилась с ней и расспросила о том, как с помощью текста можно вернуть давно ушедших близких, о том, кого из русских авторов читают за границей, каков Умбэрто Эко в жизни и почему философы — самый опасный народ. Беседовала Светлана Вовк.
— Вы сказали о стиле этого романа, что он экспериментальный. Но у меня ощущение, что я читаю классический роман, где есть и психологизм, и захватывающий сюжет, и много героев, чьи судьбы так или иначе переплетены, и гармонично существующие рядом с художественным повествованием документальные вставки. В чем все-таки экспериментальность стиля?
— В наши времена классический роман — это уже эксперимент, его мало кто пишет. Плюс к тому, был у меня такой замысел — втянуть читателя в повествование, что-то вроде аэродинамической трубы, где его болтает, шатает из одного времени в другое. Ведь мы так на самом деле все и живем, наш мозг так устроен. Мы с вами сейчас беседуем и одновременно, безусловно, вы помните при этом, что дома у вас есть какое-то дело, помните о том, что читали что-то еще, кроме "Цвингера", смотрели какой-то фильм, который вам понравился. А линейная проза, в особенности проза рассказа, может быть выстроена артистично, блестяще, изящно, лапидарно, но всегда так, как будто другие вещи с героем в это время не происходят.
— Но и романы такие плоские бывают, не только рассказы.
— Бывают. "Цвингер" — это триллер, в котором есть психология, история, диалоги героев. В этих диалогах, я надеюсь, ставятся проблемы, я не говорю, что решаются, но ставятся. В "Цвингере" все спутано вместе не оттого, что я не умею выстраивать повествование, а просто мне показалось, что это конструкция нашего с вами многофасеточного сознания. Сама по себе задача передать клиповость сознания героя — это и есть стилистический эксперимент "Цвингера". Помните, Кортасар в свое время написал книжку "62. Модель для сборки", которую читатель может выстроить сам, по-разному повернув. Тогда это казалось невозможным, все романы были линейными, интернета не было, у людей была иллюзия, что их ведут, а Кортасар предложил читателю стать водителем, а не ведомым. Потом этот прием воспроизводили многие писатели. Я постаралась в романе вернуть читателя к какой-то острой памяти наших недавних предков, с которыми мы могли бы быть, но кто-то из них умер слишком рано, или погиб на войне, или был замучен. Нас зачастую лишили общения с ними, и хочется их вернуть.
— Роман построен на автобиографическом материале — прототип деда вашего героя Виктора это ваш дедушка, нашедший сокровища Дрезденской галереи. Как, в каком возрасте вы познакомились с домашними архивными материалами?
— Я познакомилась с мифом о семейном прошлом в детстве и познакомилась с реальным документом, со всеми его деталями, когда стала совсем большая, когда разобрала архив деда. Мне нужны были уже к этому времени и квалификация, и взрослость, и привычка читать документы. Потом мой дед Леонид Волынский ведь сам написал книжку. Понимаете, ведь все наши семьи, думаю, что и ваша, живут в атмосфере какой-то прерванной памяти, всегда есть дискомфорт, что мы мало знаем о дедушке, бабушке, тем более о прадедах. В Советском Союзе все семьи много переезжали — или их выселяли, или они должны были по работе куда-то ехать. При переезде терялось многое — брали теплые ботиночки для ребенка, посуду, белье, поэтому все знаковое, контентное, культурное имущество оставалось только в головах. А во многих семьях не рассказывали ничего — или потому что стыдились, или потому что стеснялись чего-то. Поэтому та память, которую рассказывают в семьях, достаточно рваная, лоскутная, и ее не очень-то много. А в коллективной памяти страны помнятся не конкретные детали, а мифы. Детали добываются из документа или предмета. Достать такую деталь трудно — нужно умение ее добыть и истолковать.
— Почему вы раньше не писали о своей семейной памяти?
— Я переводила, выходила замуж раз, выходила замуж два, рожала ребенка раз, рожала ребенка два, переезжала в другую страну, читала лекции в университетах. Ни одному молодому человеку не придет в голову читать дедушкины документы, которые лежат на антресолях. Потому что мы в этом возрасте ощущаем себя иными: "Кто вам сказал, что я похожа на свою бабушку или мать?! Не смейте говорить такое". Вот так живешь, смотришь на себя однажды в зеркало… У меня это было в овощном магазине — беру морковь, а там сзади зеркало, и вдруг думаю: "что тут моя мама делает?" (смеется). Но мама, слава богу, жива, а бабушки на этом свете нет. И вот тогда прыжок туда, к ней, и вот тогда начинаешь кричать: "подожди, я у тебя то не спросила, то не узнала". А есть только одно средство остановить и одно средство присвоить. Если вы пишите роман о богатых людях, о мире роскоши, вы и сами попадаете в этот сияющий мир и читателя приводите. Пишете о скудости, войне, разрухе — и сами замерзаете и погибаете от голода. Писание — это способ присвоить, и способ освоить, и способ переместиться. А главное — в неразведанное пространство памяти войти.
— Почему роман написан от лица мужчины? Ведь главный герой — это, собственно, вы?
— Ну, разумеется, Виктор — это я. А почему не женщина? Не знаю, согласитесь вы со мной или нет, но, по-моему, написать роман, где главный герой — женщина, предполагает, что читать его будут исключительно дамы, и что от тебя попросят рассказать что-то кастрюльно-кухонно-постельное, воспитательное, рецептурное. Какой у нас все-таки комплекс ужасный от этой нашей женской принадлежности! С одной стороны, все мы понимаем, что женщины и сильнее, и всеохватнее, и в женской голове скорее все удержится сразу — и ярмарка, и бытовые проблемы, и необходимость взять какой-то билет.
— У меня нет никакого несовмещения, что писала женщина от имени мужчины. Был ли у Виктора какой-то прототип?
— Не было. Но мне стоило больших трудов отречься от своей женской сущности, тем более что я вполне женственная женщина в том смысле, что у меня семья, дети. Я постаралась сделать моего героя таким растяпой, у которого все теряется. Мы же с вами сколько прочитали книг от лица мужчин? У нас уже привычка. Я скажу, наверное, странную вещь, но довольно часто мы считаем, что докладчик — это сам Господь Бог. Например, у Толстого. Ну кто может знать, что княжна Марья "не могла видеть его, видела только что-то большое, яркое и прекрасное". Это может знать только Господь Бог, явно не человек с бородой, живущий через некоторое время. Так вот Господь — это мужчина (смеется).
— Елена, вы говорите некошерные вещи.
— Некошерные, некошерные (смеется). Но все-таки рисуют его так, мужчиной.
— Как вам удалось избежать стилизации под Умберто Эко, которого вы столько переводили? У вас рука, можно сказать, набита на этом стиле. Был соблазн написать в стиле Эко?
— Был. Прилипла эта языковая привычка до невозможной степени, вы совершенно правы, приходилось все время себя удерживать. Вы могли это увидеть в романе, потому что один из стилей Эко здесь воспроизведен. Но это не стилизация, как в "Имени Розы", например, это стиль интеллигентской речи из "Маятника Фуко". Кстати, именно этот роман мне было труднее всего перевести. Тогда я от отчаяния потеряла аппетит и сон. Там есть такой интеллигентский треп, герои романа — миланские редакторы, это, собственно, викторы из "Цвингера". Я в свое время изобрела этот треп.
— В создании образа Виктора помогло изобретение интеллигентсткого трепа из "Маятника Фуко"?
— Ко времени написания "Цвингера" я уже основательно подзабыла, как там все делала, но тут меня спасла русская стихия, когда вылезли всякие смешные слова, лексические невозможности даже. Тут я поняла, что "вылезла" из Умберто Эко, где все время есть внутренний цензор, что ты делаешь чужой текст и особой русскости быть не может. То есть вы правы — это тяжкое наследие эковского прошлого, но прошпигованное чтением русской литературы и ухом, которое слышало русскую речь с детства.
— Тяжело было писать о трагедии Бабьего Яра, о трагедии вашей семьи? Это материал для отдельной книги.
— До меня уже превосходно писали о Бабьем Яре. Я тут ничего не добавлю. Я пишу об этом именно через героя, такого, как я, который живет своей комфортной жизнью — деньги у Виктора есть, он ездит, куда хочет, девушки имеются, такси, роскошные рестораны. Все вроде хорошо, а сколько у него этих незаживших шрамов — отца нет, мать погибла, девушка пропала, родственники в свое время расстрелянные и не возвращенные. Поэтому мы эту трагедию видим, как через два мутных стекла, через уже утомленное сознание Виктора, и сам Виктор еще все время видит этот документ не прочитанный — а там Бабий Яр.
— Трагедия с еврейскими расстрелами происходит и в жизни его коллеги Бэра.
— Да, у Виктора сложный коллега. Потому что в Бэре одновременно воплощена та самая трагическая память, которую Виктор все время чувствует, — это память еврейских расстрелов, и одновременно в Бэре воплощена история без вины виноватого перед одним арабом. Поэтому Бэр не только спасенный когда-то ребенок, но и убийца. Война — всегда страшная вещь, даже война, которая велась за выживание Израиля, безусловно, справедливая, но и она сопровождалась жестокостями. Бэр — сложный человек, поэтому у него ни семьи, ни кола ни двора. Кстати, я думала написать следующий роман о юности Бэра. Этот герой меня интересует.
— У вас сатирически описан русский стенд на Франкфуртсткой книжной ярмарке, во время которой и происходит действие романа. Каковы ваши впечатления о русском павильоне, говорят, что все это выглядит дико официозно?
— Да, это выглядит дико официозно. Франкфуртская ярмарка вся состоит из стендов издательств. Но почему-то от России туда приезжает государственная мощь. И абсурд в том, что в эту мощь на самом деле неизвестно, что помещать. Если бы они ставили на стенд переведенные книжки, можно было бы сказать — мы иные, мы не будем пропагандировать наши издательства, мы пропагандируем авторов. Но ведь книги ставят на русском! Какой же человек в состоянии кириллицу прочесть! Поэтому для иностранного посетителя выставки это все непонятно — он видит триколор, портрет, книжки на кириллице и проходит мимо. Можно было бы разбить стенд на издательства, поставить переведенные на иностранные языки книги, можно было бы интерактивно показывать выступления писателей с бегущей строкой перевода...