В издательстве Corpus вышел новый роман Владимира Сорокина "Доктор Гарин" — продолжение повести "Метель", одного из лучших сорокинских текстов. Лев Оборин прочитал книгу о преображённом враче — сплав приключенческого романа, сатиры и футурологии — и написал для "Полки" о том, как Сорокин проверяет на жизнеспособность традиции русской классической прозы.
Могло ли у "Метели" быть продолжение? Эта история казалась совершенно законченной. В большом ретрофутуристическом проекте Сорокина "Метель", притча о победе стихии над цивилизацией, всегда выделялась сжатостью, камерностью. Подробная сорокинская вселенная была здесь занесена снегом, из-под которого иногда показывались обронённые наркотические пирамидки, шатры из живородящего войлока и трупы великанов. Спасение доктора Платона Гарина в финале "Метели" вроде бы не сулило никакого "продолжение следует".
Но Гарин оказался куда более жизнелюбивым героем, чем можно было предположить. В 52 года у него — новый расцвет сил, вместе с отмороженными ногами он потерял работу уездного доктора, зато получил место в престижном алтайском санатории. Здесь под его руководством проходят курс лечения бывшие политические лидеры, которых официально называют "политические существа" (political beings), а в просторечии — бути. У Гарина, ставшего светилом психиатрии, есть преданная врачебная команда и возлюбленная Маша… о том, что произойдёт со всеми этими героями, вкратце рассказывает уже аннотация: "На обломках разрушенной вселенной старомодный доктор встретит, потеряет и вновь обретёт свою единственную любовь, чтобы лечить её до конца своих дней". Изложить краткое содержание текста на афише — это в традициях цирка и площадного театра. Обе эти демократические традиции для Сорокина очень важны — можно сказать, что на страницах "Доктора Гарина" происходит семейное размежевание между аристократическими и низовыми корнями романа. Вспоминается Михаил Бахтин, который постулировал существование огромного жанра мениппеи — с упором на смеховое, сочетанием возвышенного и профанного, использованием вставных разножанровых текстов, злободневностью и ещё десятком других признаков. Все эти признаки в "Докторе Гарине" можно обнаружить — и это выглядит сознательной авторской программой.
Та же аннотация сообщает, что "Доктор Гарин" — "энциклопедия сорокинской антиутопии". Вот это уже кажется неверным. Энциклопедией была "Теллурия", а об антиутопичности сорокинской Евразии конца XXI века можно спорить. Скучная, классическая антиутопия здесь осталась в Московии, напускающей на соседей ядовитых мух. Прочее пространство превратилось, если выражаться языком Фуко, в гетеротопию, где к ядерным взрывам привыкли как к рутине, а бывшие мировые лидеры, от Ангелы и Дональда до Сильвио и Владимира, — это отправленные на почётную пенсию задницы с огромными ртами, глазами и "тонкими, гибкими четырёхпалыми руками" (читай: "жопы с ручками" — фирменный сорокинский приём буквализации идиомы). Если "Теллурия" ставила задачу показать разные грани этого мира, к которому благодаря его раздробленности можно присочинять всё новые подробности, как пришивать карманы, то в "Докторе Гарине" мир связывается единым нарративом. Перед нами квест — гораздо более линейный, чем в "Ледяной трилогии", и гораздо более внятный, классичный, чем в "Сердцах четырёх", где подлинная цель так и остаётся неясной. В "Гарине" пункт А, пункт Б и путь между ними чётко обозначены и согласованы. Сюжет романа действительно похож на квест в видеоигровом понимании: Сорокин обнаруживает глубокое сходство видеоигры (Last of Us или чего-нибудь более миролюбивого) с фольклором. Волшебные предметы, как items в компьютерной игре, используются здесь практически сразу, волшебные помощники встречаются в то самое время, когда они нужнее всего.
Существует, впрочем, категория волшебных предметов, которые вроде бы никакой пользы не приносят — напротив, скорее отвлекают. Это тексты — чужие тексты-отрывки, которые приплывают и притекают к доктору Гарину отовсюду: то графоманский роман прежнего пациента, как бы пародирующий сорокинскую пародию, то скандинавская сказка, то что-то напоминающее дневники Давида Самойлова. На первый взгляд, эти тексты знаменуют проговорённый ещё в "Манараге" новый консенсус о собственной бесполезности. Посреди лихо описанных алтайских гор, приобских просторов и избяных деревень они становятся картинками для отвлечения внимания (чаще всего — в сортире), из которых читатель разве что узнаёт, что в конце XXI века сумасшедший огородник всё ещё пишет письма Мартину Алексеевичу. На взгляд второй, листки с обрывками текста, прилетевшие из разных эпох, закрепляют всё то же ощущение гетеротопии — уже не описываемого пространства, а самого романа. Есть, однако, ещё одна сила, которая объединяется с линейным сюжетом, чтобы захватить над гетеротопией власть. Это классическая прозаическая традиция.
Сорокин всё презрительнее относится к размножению виртуальных дискурсов, его больше занимает созданная на основе собственных предсказаний реальность. Но для реалистического письма в русской прозе неизбежна ориентация на классиков — и вот её-то статус в "Докторе Гарине" как раз повышается. В "Манараге" классические тексты годились только на топливо для приготовления изысканных обедов. В "Докторе Гарине" они на каждом шагу обусловливают обступающую героя реальность. Если на сцене появляется сиятельная задница по имени Сильвио, читатель может смело ждать не только намёков на конкретного политического деятеля, но и призрака Сильвио из пушкинского "Выстрела". Описание Барнаула вторит началу гоголевского "Невского проспекта". Постоянно поминаемые презрительные губы гаринской возлюбленной Маши вызывают в памяти назойливость деталей в толстовских портретах. В "Докторе Гарине" отдано должное скандалам а-ля Достоевский и "лагерной советской литературе": филолог Антон, сосед Гарина в кошмарном болотном лагере чернышей, называет так весь период советской литературы, но для Сорокина здесь, конечно, актуальны Солженицын и Шаламов. И, разумеется, особенно много отсылок в романе к самому известному классическому произведению про доктора: жизнь Гарина у чернышей отсылает к пребыванию Юрия Живаго в плену у сибирских партизан, и у пастернаковской поэтики совпадений, вплоть до таких сюжетных ходов, как судьбоносная поездка в трамвае, в "Гарине" множество соответствий.
Важнее, однако, не эти подробности, а то, что дискурс классической литературы доказывает в романе свою жизнеспособность — что было очевидно ещё по "Метели". Небольшая повесть десятилетней давности, предсказывая сползание России в архаику, показывала, что коллизии Чехова, Булгакова и Толстого никуда не делись. "Доктор Гарин" расстилает на пути своего героя русскую литературу как карту — как скатерть, которой герою дорога (Гарин недаром постоянно сыплет присказками — отчасти взятыми из прошлогодней сорокинской книги "Русские народные пословицы и поговорки"). Литература, которая в "Романе" приводила к массовому убийству, против которой в "Голубом сале" Сорокин бунтовал, оказывается идеальной средой для ретрофутуризма. Это означает не отказ от бунта, а констатацию, в духе гоголевского "на зеркало неча пенять". В российской/построссийской гетеротопии нормальны сосуществование просвещения и дичи, анархии и муштры, разных идентичностей, которые у Сорокина карнавально утрируются. В патриархальной идиллии скрыто насилие, над которым непричастный доктор может благостно рефлексировать, а технологии не отменяют человеческой природы: в XIX веке "порноместью" было обмазывание ворот дёгтем, а в XXI веке — создание дипфейков-"залепух", срамящих честную девушку. Нужно отметить и очередной виток диалога Сорокина с Пелевиным: "Доктор Гарин", кажется, отвечает и на роман "t" с путешествием по виртуальной России виртуального Толстого, который в конце концов вылезает из своей игровой рамки.
Врач в русской литературе — носитель цивилизации, рефлексирующий интеллигент, но он бывает и лагерным "лепилой", чья гуманная профессия позволяет подняться над страданиями других. Сорокинский Гарин ощущает и воплощает эту двойственность, он не против реализовать свою власть (вполне, заметим, фаллическую: от прибора под названием blackjack, из которого Гарин сыплет пациентам в задницы живительное электричество, до многочисленных совокуплений), он склонен к наслаждениям и развлечениям. Но, проводя его по миру, где чересполосицей лежат раблезианские и босхианские пейзажи, Сорокин выращивает в нём новый гуманизм — не абстрактный из "Метели" ("Да поймите же вы, мне надо непременно ехать! Боль-ны-е! Эпидемия!"), а прикладной: герой творит добро, двигаясь к собственной цели. Встав на титановые протезы вместо отмороженных ног, обновлённый Гарин двинулся по пересечённой местности — над которой стало гораздо меньше снега, но гораздо больше текста.