Патти Смит в гостях у Альбера Камю

28 октября 2020
ИЗДАНИЕ

Фрагмент русского перевода повести "Преданность"

В издательстве Corpus под одной обложкой вышли две автобиографические повести Патти Смит — "Преданность" и "Год Обезьяны". С фрагментом первой из них сегодня предлагает ознакомиться "Горький".

Почему чувствуешь потребность что-то написать? Держаться наособицу, спрятаться в кокон, нырнуть в экстаз уединения, не считаясь с желаниями окружающих. У Вирджинии Вулф была ее комната. У Пруста — закрытые ставнями окна. У Маргерит Дюрас — примолкший дом. У Дилана Томаса — скромный сарайчик. Все искали пустоту, чтобы насытить ее словами. Словами, которые проникнут в девственные края, поразят доселе невиданными сочетаниями, выразят в звуке бесконечность. Теми словами, которые сложились в "Лолиту", "Любовника", "Богоматерь цветов".

Целые штабеля блокнотов свидетельствуют о многих годах незадавшихся попыток, сдувшейся эйфории, неустанного вышагивания из угла в угол. Мы должны писать, сражаясь с мириадами трудностей, — это как объезжать своенравного молодого коня. Мы должны писать, но не уклоняясь от постоянных усилий, идя на определенные жертвы: принимать сигналы из будущего, возвращаться в детство, держать в узде капризы и кошмары воображения — все ради того, чтобы читатели присоединились к стремительной гонке.

Еще в Париже я получила от дочери Альбера Камю, Катрин, приглашение посетить дом семьи Камю в Лурмарене. Я редко приезжаю к кому-то погостить, потому что, как бы гостеприимно меня ни принимали, часто мучаюсь от ощущения несвободы или воображаемого нажима. Почти всегда предпочитаю уютную анонимность гостиниц. Но в этом случае я согласилась — мне была оказана большая честь. Попрощавшись с Симоной, вернулась, замкнув круг, в Париж, села в поезд до Эксан-Прованса, где меня встретил и за час довез до Лурмарена помощник Катрин. Если я и испытывала настороженность, ее развеяли любезность помощника Катрин и теплый прием, оказанный мне всеми.

Старинную виллу, где когда-то выращивали шелкопряд, Камю купил на деньги от Нобелевской премии, чтобы зажить вдали от Парижа. Мой маленький чемодан принесли в комнату, которую он когда-то занимал. Выглянув в окно, сразу догадываешься, чем привлекли его эти места. Солнце на безоблачном небе, оливковые рощи, лоскутки засушливых пустошей, испещренных непроходимыми зарослями желтых полевых цветов — все тут, казалось, сродни его естественной среде обитания — родному Алжиру.

Его комната была для него священным убежищем. Здесь он трудился над своим незавершенным шедевром "Первый человек", проводя раскопки в поисках предков, заново предъявляя права на свою личную книгу бытия. Работал он — и его никто не тревожил — за тяжелой деревянной дверью с резными грифонами-близнецами, поддерживающими в воздухе корону. Я с легкостью вообразила, как маленькая Катрин водит пальцем по их крыльям, и сильнее всего ей хочется, чтобы папа открыл дверь.

Мне было четырнадцать, когда Камю погиб в роковой автокатастрофе. В новостях показали фотографии его детей и привели описание саквояжа, найденного под дождем на поле, на месте аварии, — внутри лежала его последняя рукопись. Пожить, пусть совсем недолго, в комнате, где он написал эти страницы, — опыт, смиряющий гордыню.

Комната обставлена скромно, на полках книги из его библиотеки, самые разные. "Дневники Эжена Делакруа" в трех томах. "Письма Гогена". "Жизнь Магомета". "Психическое насилие над массами" — до ужаса актуальное исследование Сержа Чахотина о надругательстве, совершаемом над массами посредством политической пропаганды. Прежде чем спуститься вниз, я снова подошла к окну. Где-то в полях, за кипарисами, ворота кладбища, где рядом со своей женой покоится Камю; его имя на плите частично стерлось, словно природа написала там свой рассказ.

Катрин приготовила нам обед и заварила чай фиалкового цвета — лечебный, от моего хронического кашля. Беседа текла тепло и непринужденно, нам ни на миг не становилось неловко. Потом я сходила с дочерью Катрин на долгую прогулку с собаками по полям, примыкающим к дому. Разговаривали мы о деревьях, опознавая их — кипарис, ель, молодые оливы, смоковница, согнувшиеся под тяжестью плодов вишни и величавый ливанский кедр. Она нарвала нам немного вишен, пока собаки весело играли, вырвавшись вперед. Когда мы уже подходили к дому, она протянула мне стройный стебель с шапкой крохотных желтых цветков — полевое растение с еле ощутимым благоуханием. Называется immortelle, "иммортель", сказала она. "Бессмертник".

Когда мы вернулись, помощник Катрин поманил меня в офисные помещения на нижнем этаже, где они работают и выполняют официальные обязанности. Обставлено скромно, атмосфера спокойной плодотворной работы. Он спросил, желаю ли я увидеть рукопись; я так остолбенела, что еле-еле что-то пролепетала в ответ.

Меня попросили вымыть руки, и я проделала это не без торжественности.

Дочь Камю вошла, положила передо мной на письменный стол рукопись Le Premier Homme — "Первого человека", отошла и присела на стул — отдалилась на расстояние, на котором я могла почувствовать себя наедине с рукописью. Я имела честь в течение часа рассмотреть всю рукопись, страницу за страницей. Она была написана его почерком, и каждая страница создавала ощущение непреклонного единения автора с предметом описания. Как тут не возблагодарить богов за то, что они даровали Камю праведное и рассудительное перо.

Я бережно переворачивала страницу за страницей, дивясь тому, как красив в эстетическом отношении каждый лист. На первых ста листах бумаги с водяными знаками виднелся слева оттиск гравировального штампа — "Albert Camus"; остальные листы были без этой личной метки, как будто ему надоело видеть свое имя. На нескольких страницах — дополнения его уверенной рукой: строки тщательно отредактированы, целые куски решительно вычеркнуты. Тебе передается чувство сосредоточенности на своей миссии, слышится бешеный стук сердца — все, что подстегивало работу над последними словами финального абзаца — последним, что ему было суждено написать.

Я четко сознавала, что нахожусь в огромном долгу перед Катрин за разрешение рассмотреть рукопись ее отца, настроилась извлечь все, что можно, из этого драгоценного промежутка времени — и ничего другого мне не было нужно. Но мало-помалу почуяла, что фокус моего внимания сдвигается — знакомый сдвиг. Непреодолимая тяга, которая не дает мне полностью капитулировать перед каким-то произведением искусства и гонит меня из залов любимого музея к моему мольберту. Заставляет меня захлопнуть "Песни невинности", чтобы увидеть одним глазком — так, как видел Блейк — отблеск божественного, из которого, возможно, тоже получатся стихи.

Такова переломная мощь выдающихся произведений — сигнал "К бою!". А я время от времени поддаюсь гордыне, внушающей мне, что я в силах откликнуться на этот сигнал.

Слова передо мной были изящными, обжигали до волдырей. Мои руки вибрировали. Нахлынуло чувство уверенности в себе, меня так и подмывало удрать, взбежать по лестнице, закрыть за собой тяжелую дверь — его бывшую дверь, — сесть перед своей стопкой писчей бумаги и начать со своего начала. Акт невинного святотатства.

Я прижала кончики пальцев к кромке последней страницы. Мы с Катрин переглянулись, не промолвив ни слова. Я отдала ей рукопись, затаив сожаление, приберегаемое для конца любовной связи. Встала из-за стола: недопитый фиалковый чай остыл, иммортель где-то позабыта.

Иду бродить по маленькому городку, явственно воображаю, как Камю встает из-за стола, неохотно откладывая работу. Меж тем как за ним наблюдает призрачная девочка, он спускается по лестнице, идет той же дорогой, что и я, мимо колокольни с латинской надписью: "Часы проходят, пожирая нас". Идет по тем же узким улочкам с булыжными мостовыми, занимает обычное место в кафе "Л’Ормо". Закуривает сигарету и выпивает чашку кофе, капитулирует перед гулом деревни. Вдали — лавандовые холмы, миндальные деревья, голубое алжирское небо. Его мысли неизбежно переключаются с дружеских бесед, скачущих бодрым галопом, на его убежище, на какую-нибудь фразу, к которой пока не подобран ключик.

Дело идет медленно. У меня в кармане — огрызок карандаша.

В чем задача? Создать произведение, которое говорило бы с читателем на разных уровнях, словно в притче, только без привкуса умствования. Написать что-нибудь прекрасное, такое, чтобы оно было лучше меня, окупило бы мои испытания и безрассудства. Предоставить, спешно подняв по тревоге слова, доказательство существования Бога.

Почему я пишу? Мой палец, словно стилус, чертит этот вопрос в пустом воздухе. Знакомая загадка, которую я ставлю перед собой с детства, — препоясавшись словами, убегаешь от игр, от товарищей, из долины любви, а снаружи доносится барабанный бой.

Почему мы пишем? Гремит хор.

Потому что не можем жить просто так.