В издательстве Corpus вышло дополненное и переработанное издание книги историка Сергея Иванова "Блаженные похабы", посвященной юродству — самому эксцентричному явлению православной духовной культуры
Хотя книга Сергея Иванова, самого известного современного русскоязычного специалиста по истории Византии,— серьезный академический труд, в ней сразу заметен элемент провокации. Она начинается с притворного оксюморона в названии. В "похабе" ощутима непристойность, в "блаженном" — чистота. Между тем эти слова — практически синонимы, и в обоих есть доля амбивалентности. "Похабами" в России называли буйных святых вплоть до XVIII века, когда слово приобрело современные негативные оттенки. В "блаженном" есть стершаяся червоточина, родство с соблазном и блажью. То же касается и слова "юродивый", неотделимого поначалу от "урода". Эта разморозка этимологии указывает на интересующую Иванова зону парадокса, в которой совершенство совпадает с убогостью, смирение — с бунтом, восхождение в святости — с падением в грязь.
Вторая провокация задается подзаголовком: "Культурная история юродства". Эта книга — подчеркнуто светское, скептическое исследование религиозного феномена, постоянно напоминающее о своей духовной неангажированности. Иванов подчеркивает: его не интересует, были ли юродивые святыми, имели ли они некий опыт божественного. Важно, что они были феноменом византийской, а затем русской культуры. И более того — литературным феноменом.
Первые истории о безумствующих монахах появляются в V веке. Сначала это египетские отшельники. Затем юродивые проникают в города: они ходят голыми, испражняются на улицах, объедаются в пост, околачиваются в кабаках и борделях, пляшут с блудницами, плюют на иконы — ведут себя как бесноватые и вместе с тем хранят дух в недосягаемой для "обычных" подвижников чистоте, побеждают дьявола на его территории.
Одновременно с этой анти/сверх-аскезой юродивые сеют смуту, бросаются камнями в прохожих, дерзят церковному начальству, провоцируют добрых христиан и требуют ответной агрессии. Их миссия — не только спасение собственных душ, но и парадоксалистская проповедь — внушение братьям по вере сомнения в строгих представлениях о добре и зле. Юродство было реакцией на нормализацию православия, превращение его в складную, конвенциональную религию — своего рода прививкой безумия, возвращающей в христианство раннеапостольское эсхатологическое горение.
При этом, как не раз подчеркивает Иванов, о ранних юродивых невозможно говорить как о конкретных людях — о них нет никаких достоверных сведений. Их жития — это литературные произведения с переходящими мотивами, четким повествовательным каноном. Классический юродивый — не историческая фигура, а персонаж. Однако постепенно житийное юродство стало проецироваться на реальную социальную жизнь. Греческие монахи начали переносить юродствующий образ жизни из текстов на улицы — литературная модель превратилась в модель поведения. У византийских иерархов эти странствующие скандалисты вызывали беспокойство. Несмотря на уважение к аскетическим подвигам, в них видели духовный соблазн и социальную опасность. К XIV веку юродство было практически искоренено. Примерно через сто лет оно возродилось в феномене древнерусского "похабства".
Самый знаменитый русский юродивый Василий Блаженный, — один из сотен похабов, наводнявших допетровскую Русь. Они странствовали по городам, жили при монастырях, при домах богатых купцов и даже при дворе. Подобно своим византийским предшественникам, похабы устраивали разного рода пакости, но также пророчествовали, а иногда творили чудеса (почитание святых безумцев удачно накладывалось на рудименты языческих культов). В отличие от византийского образца, у русского юродства появилась и политическая функция: легендарные похабы грозили царям и — по крайней мере, в фантазии — выступали народными защитниками. Постепенно юродство стало настолько популярным, что в блаженные записывали практически всех, кто отличался девиантным поведением.
Как показывает Иванов, разобраться в этом вареве практически невозможно. Среди предполагаемых юродивых могли быть и монахи, искренне следовавшие житийным образцам, и те, кого мы бы сейчас назвали городскими сумасшедшими, и циничные симулянты, использовавшие образ похаба ради возможности легкого заработка, и хитрецы, наслаждавшиеся возможностью безнаказанной провокации. Эта расплывчатость определения становится в XVIII веке удобной для борьбы с юродивыми, неприемлемыми для петровского полицейского государства: их всегда можно было объявить сумасшедшими или смутьянами, а затем изолировать.
Юродство — если изучать его как культурный конструкт — представляет собой удивительный узел. Действие культурной мифологии, превращающей конкретных людей в архетипических персонажей священных историй, связывается здесь с самой динамической системой христианства, его постоянным колебанием между застыванием канона и анархической субверсией, неконтролируемым прорывом сакрального. Медицина, в том числе дисциплинарная,— возможность узнать психическую болезнь в освященной традицией модели поведения — пересекается с политикой, возможностью превратить эту модель в инструмент критики или признак бунта.
Иванов подходит к этому узлу с разных сторон. Он увлекательно разбирает, деконструирует юродство. Но принципиально почти не трогает того, что удерживает этот узел,— определенную модальность веры (не так важно — веры самих юродивых или веры в них). Такая вера, жаждущая эксцесса и порождающая его, не отменяет все перечисленные выше элементы, но использует, задействует их, снимая различия между безумцем и провокатором и превращая в глазах верящего того и другого в святого.